Нет ни сна, ни пробужденья -
только шорохи вокруг,
только жжет прикосновенье
бледных пальцев нервных рук
(Э.Шклярский)
В четвертый день полной луны начну рассказ.
Точная дата не важна: хватит знать, что сегодня осень и льет нещадно.
Крыша прохудилась - слышу, как вода приходит в дом с небес.
Капли ее стучат: "дом-дом...".
Течет броня крыши моей, продырявлена.
Располагаемся на полу: я и вода... (Луций оценит шутку, вы - едва ли).
Каменный пол, лужи на нем да лужица масла в глиняном осколке кувшина. Ночью она приносит дырявому небу жертву копотью.
О, непрочные крыши! Норовят прохудиться в любой момент.
Не от удара молнии, нет - к чему твои молнии, Юпитер? Оставь сверканье Риму.
Здесь властвует Кронос, хозяин вещей. Его вполне достаточно.
А за ним - Хаос, бог без лица и форм. Которому из них служу я теперь?
Но довольно. Четвертый день, а на восьмой - время истечет. Так что слушайте.
***
Рим
Было знамение: диктатор сошел с ума.
Со смехом отказался Сулла от власти, бросил ее сенаторам под ноги: "Ловите и делайте, что хотели. Вы ненавидите меня? Убейте! Отпускаю ликторов, вот я пред вами!".
Он покинул сенат и шел через весь город. И лишь один пес осмелился облаять ставшего в раз и по доброй воле никем; бежал за ним и тявкал в спину: "Убийца! Вор! Предатель! Смерть! Судить!".
Сулла, кровавый Сулла забыл о своей гневливости, не отвечал ему, лишь на пороге дома бросив: "Никто больше не откажется от власти сам - из-за таких, как ты".
И назидательно потряс пальцем.
Диктатор уехал в Кумы: наслаждаться охотой, рыбалкой и тишиной.
До самой смерти не повысил он голос.
Мне приходилось видеть его раньше, в цирке. В первом ряду, рядом с консулами, жрецами, сенаторами и весталками (вернее сказать - они рядом с ним).
Мне приходилось опускать меч вслед за его пальцем, пронзая тело обреченного и тревожа песок*.
Мне приходилось убирать оружие, повинуясь сжатому кулаку этого яростного человека; символу власти жадного и жестокого народа, сути самой республики*.
Но теперь место пустует.
Корнелий Сулла Счастливый умер, и я склоняю голову перед его безумием.
***
Везувий
С вершины вниз, вслед за подпрыгивающим камушком: туда стремится мысль моя.
Не прошло и пяти лет со дня смерти Суллы, как мы больше не сражаемся на арене, уподобленные дикому зверью. Нет. Как те же звери мы заперты в логове, а охотник лениво потягивается под защитой отточенных кольев, сознавая свою неуязвимость и наш голод.
Клавдий, претор Капуи, и с ним три тысячи. Их костры хорошо видны во тьме. О, Клавдий - доблестный, как фазан. Вставший на единственной тропе. Приди сюда, сразись с любым из нас. Пусть в руках твоих будет меч, пусть тело твое закроют доспехи и щит. А я возьму лозу и повергну тебя.
Слышишь ли ты, Клавдий, как шелестят виноградные плети, низвергая с небес позор на твою голову? Грей руки у костра. Разбавляй вино водой, подражая греку, что ученее тебя стократ. Похваляйся своей ловкостью, своей доблестью. А тем временем к людям спустят оружие, которое запеленали, словно младенца - чтобы не звенело в ночи.
Не тем ты похвалялся, Клавдий! Ноги твои быстры.
***
Школа
Я видел его лицо. Нет, не привычную маску жестокости, нацепленную на стальной череп ланисты* еще в детстве, а оскал безумца.
Гней Корнелий Лентул Батиат шел впереди отряда телохранителей. Шагал твердо, и топот следовавших за ним германцев напоминал приближение лавины.
"Как вы, падаль, мертвечина, осмелились восстать против своего палача?!" - выбивали из шершавого камня их сандалии.
Я видел это во сне.
Как он проходит школу навылет, порывом штормового ветра.
Как в бессильной ярости понимает, что опоздал.
Как приходит к нему новое понимание: убытка, неизбежности доклада, возможности разорения. Школа - склеп, где натаскивают живых мертвецов - дело его жизни. Она ограблена: треть имущества сбежала и теперь, конечно, бесчинствует в городе или на окрестных виллах. А ответствовать придется ему, Лентулу Батиату: ловить рабов, возмещать ущерб, платить штрафы, покупать инвентарь - ведь вынесли все, что попалось под руку, и, в основном, конечно, оружие.
Он еще не догадывается, что мы не разбежались кто куда и не разбились на банды, нападая на первых встречных. Он не подозревает, что мы собрались на вилле - его собственной вилле - и что у нас есть план. В его представлении мы - стая опасных, но безмозглых хищников, обреченных уже от рождения или воспитанных с этой обреченностью. Он думает, что "morituri te salutant!"* пропечатано в наших душах.
В чем-то ты прав, ланиста Батиат. Да, мы и такие тоже. Такими мы стали.
Но в нас есть то, чего ты не сможешь даже предположить: то, чем мы были когда-то и то, чем мы намерены быть отныне, кем мы хотели бы умереть - свободными людьми. А чтобы стать свободными, нужна сила: выучка, инициатива, оружие и дисциплина.
Парадокс? Чтобы стать свободным, необходимо уметь подчинять себя.
Мы хотели всего лишь бежать. Но, что бы о нас ни сказали после, нашей целью не было спасение шкуры - гладиатор привык рисковать. Возмущение - вот что было причиной. Я не выйду против Крикса, Крикс не выйдет сражаться со мной. Не знаю, почему ланиста выставил нас друг против друга: деньги или обида, желание произвести впечатление на новых играх или чей-то шантаж... Он ведь знал об этом. Так или иначе, он ошибся, привычно не учтя мнение подлых рабов.
Кому-нибудь после нас покажется, будто с самого начала только великое восстание гладиаторов могло вдохновить две сотни обреченных. Идти от школы к школе, поднимая волну! Освободить миллионы рабов Республики, смести старый мир и построить новый на его руинах! О, как соблазнительно и как наивно... Речи, достойные детей.
Мы просто стремились на волю. Да и то лишь после того, как чаша терпения переполнилась и гнев дал повод к прорыву естественной причины: желанию освободиться. Иначе что мешало нам совершить это раньше или подготовиться лучше? Наше восстание началось спонтанно, собиралось впопыхах.
Как мы ни спешили, оказались недостаточно расторопными, и это явилось первым уроком новой жизни: в любом большом деле, если тянуть и спорить, найдется предатель. Только семидесяти из нас удалось покинуть школу ланисты, когда Крикс принес весть об измене. Только семь десятков из нас собралось на вилле Батиата. Но никто из встречных не был нами убит или ограблен. Никто из наших не напился. Мы взяли самое необходимое: все, что годилось служить оружием, одежду и провиант. Мы даже не сожгли виллу, чтобы не привлекать внимание немного дольше.
Крикс хотел убить тебя, Батиат, но даже Крикс подчинился идее: не ради мести взяли мы свободу. Пусть свиньи, вроде тебя, роются в грязи и помоях - это их жизнь, не наша. Отринув месть, мы впервые доказали свое отличие от вас. Мы - не Рим. И будет он проклят и разорен не нами.
Везувий, где столь опрометчиво разбили мы лагерь, стал вторым уроком. Проворный Клавдий - наставником. Но мы справились и с ними.
В той яростной ночной атаке, в оранжевом свете костров и факелов, мне впервые почудился твой взгляд, Кронос, блеск твоих вечных глаз - множества чадящих, коптящих небо огней. Тогда я заподозрил: ты пришел стереть навощенные дощечки наших жизней - слишком невероятной казалась победа - и с еще большей яростью бросился я на врагов. Когда же шум битвы затих, быстроногий Клавдий удрал в Капую, а Эномай принялся распределять трофейное оружие и еду между голодранцами, что последние дни стекались в лагерь со всей округи, я постиг: весть о куда большей катастрофе, чем разгром ожиревших капуйских когорт, прислал ты.
Зачем? К чему мне знать времена, в которых меня не будет? Для чего я должен предвидеть силу Плутона сейчас, когда это не имеет ни малейшего значения?
Ты не ответил мне, Кронос. Ты никогда не отвечал.
Но ты ответишь за все! За погибших друзей и жен, за разрушенные города и убитые мором страны, за все, через что мне еще предстоит пройти и что неведомым лежит впереди на выжженной солнцем и промытой дождями дороге.
Я предрекаю это тебе.
***
Паучий лес
Меня разбудил опустившийся на лицо паук. Верная примета, вестник события. Что-то случилось за пределами сторожки, насквозь пропитанной сыростью; вне границы мхов и туманов, вязких запахов хвойного леса.
Тут - сумрак и тени. Тишина, прерываемая всплесками птичьего гомона в колючих ветвях.
Щелчок ударившейся о корень шишки: то белка отметилась суетливым присутствием. Мелькнет солнце в разрывах могучих крон, скользнет по пепельно-коричневой или зеленой от моха коре и скроется вновь. Высоко шумит ветер, а понизу стелется тишина - оплетает стволы и сухие нижние ветки, стягивается - словно заплывает ряской болотное оконце после брошенного камня. И мох приходит в движение... Смотришь на него прямо - застыл, а чуть повернешь голову - кажется, шевельнулся, струится, как туман над утренней гатью.
Настоящий туман здесь тоже бывает. С рассветом еловые колонны в два-три обхвата торчат над облачным морем будто скальные острова. Внезапно нити солнечных лучей золотом прошивают воздух в образованных упавшими деревьями проплешинах. Туман медленно тает, нехотя отползает в темные углы, поросшие лишайником и паутиной. Скрывается на полянах, под твердым глянцем черничных и брусничных листьев. Прячется в трубочках мха. В прошлогодних иглах, ржавым ковром выстилающих подножие леса - там, где он гуще, где деревья пониже, где стоят они плотнее друг к другу. Мертвым ковром выстилающих - не пробиться сквозь него юной зелени. Все как у людей.
В то утро, когда паук коснулся тонкими лапками моего лица, туман сочился меж бревен сторожки. Невидимый, но я точно знаю: он здесь. В нем рождаются пауки. Их тут великое множество. Грязно-серые, с ноготь величиной, они обвязывают углы белесыми нитями. Пеленают кусты, опутывают беспомощные ели. Пойдешь по тропе и, возвращаясь, непременно оборвешь паутину. Не руками, так лицом.
Сотканный пауками лес, бескрайний гобелен, сплетенный из мха и хвойного запаха, из смолы и шершавой морщинистой коры, влажности, опавших игл, бледных грибов и коричневых шишек. Все прочно связано клейкой паутиной.
Сеть, поймавшая меня, не выпускающая до сих пор.
С пробитым стрелою плечом, я - муха, пришпиленная к липкому узору. Где тот паук, что подстроил все это? Время показаться...
Умные мухи сидят спокойно, не бьются в ужасе, не запутываются сильней. Они едва заметно дрожат, как бы невольно привлекая хозяина.
У этих мух заготовлено жало.
Десять - или больше? - дней пью из родника, жую размякшие казенные сухари, доставая их по одному из сумки, уже пропахшей лесной сыростью. Собираю с полян землянику и чернику, с сожалением кошусь на брусничные кустики с гроздьями незрелых еще светло-зеленых ягод. Иногда среди здешних грибов попадаются знакомые - яркие, рыжие - в их продавленных шляпках поблескивает прозрачная вода.
Последнее время ни одна птица не покидает верхушек деревьев. Белки не рискуют спускаться за оброненными шишками. Лес ждет.
Мох для огня раскладываю на неровном пне посреди ближайшей поляны - сушить. Иначе выбиваемые из кремня искры рождаются и гаснут впустую. Лес не боится моего огня, он боится чего-то другого.
Седовласая женщина, проведшая меня до сторожки, так же быстро исчезла, как появилась. Лишь промыла и перевязала рану после того, как резким движением вытолкнула обломанную стрелу. Зазубренный наконечник стукнул в край лежанки и беззвучно прокатился по полу. Боли почти не было.
Не всегда можно выйти так же, как вошел, даже когда дверь за спиной осталась открытой: если дернуть стрелу за торчащее из раны древко, выхватишь из тела слишком много и не сумеешь закрыть дорогу крови, что с готовностью хлынет наружу.
Женщина свое дело знала. Одурманенный вяжущим рот зельем, я лежал на боку, чувствуя, как ее мокрые пальцы касаются кожи. Она затворила во мне кровь так же надежно, как лес сделал меня своим затворником. Больше я ее не видел.
Слепая, покосившаяся избушка с узким дверным проемом без порога. Утоптанный земляной пол. Низкий потолок из нетесаных бревен: передвигаться под таким приходится согнувшись.
Лежанка широка, но коротковата: я почти упираюсь ногами в глиняную печь, возле которой нашелся помятый котел и неглубокая сковорода с длинной ручкой. Они почернели от копоти настолько, что первоначальная краснота меди не пробивалась даже в глубоких царапинах. Но копоть не вечна и поддается песку, а человек упорен. Рана моя заживала быстро. Пару дней назад я отнес сковороду к роднику и надраил ее до блеска - заодно размял руку, а то пальцы почти не слушались.
Теперь очередь за котлом. Вернее, была очередь. Хватит сидеть в сонной тени елей, перешептываться с пауками и слушать урчание собственного желудка.
В первый же день, очнувшись от долгого сна, я подошел к невысокому, грубо сколоченному подобию столика и машинально смахнул с него то, что казалось мусором. Оно влажно хрустнуло и зашевелилось, забегало, спасая жизнь. Пауки. Паучки. Крошечные, серые. Можно подумать, вылупились из гнезда. Только нет у них гнезд - сам же видел, появляются прямо из тумана.
Неловко орудуя здоровой рукой, согнал пауков, отер ладони о тунику и занял стол - разложил на нем свои вещи - кремень с кресалом, нож и подобранный с пола обломок стрелы. На обмотке черешка запеклась моя кровь. Тусклый наконечник щерится зазубринами; короткий кусок раскрашеного древка своей тонкостью придает ему дополнительную хищную тяжесть.
Напуганные пауки больше не смеют скапливаться в открытую. Теперь это мой стол. Мой! Мой и этой стрелы, что пыталась меня убить, но теперь станет мне оружием. Сделаю из нее легкий дротик, способный поразить мелкую дичь.
Теперь здесь главный - я. В этой сторожке. В части леса вокруг родника. Я! Это - моя территория.
И они поняли, зашушукались, перебегая с места на место по полу и потолку, разбрасывая подрагивающие сигнальные паутинки: "Большой зверь в логове! Бегите! Позовите Старшего Брата!"
Но сдается мне, Старший Брат пауков нынче занят или я не такая уж важная муха - иначе как объяснить его отсутствие?
В то утро они прислали знамение: спустили на мое лицо отважного соплеменника.
И я его прихлопнул.
Мы сжигаем презирающих смерть доблестных воинов или хороним их тела в усыпальницах, закапываем в землю, предаем воде, а что делают со своими мертвецами пауки? Сообща поедают останки? Возможно, так больше смысла.
Они хотят избавиться от меня, получить лес назад. Не в силах сожрать, не в силах выгнать, пытаются выманить...
Ложь, конечно. Нет никакой вести, никаких событий. Ничего нет, как и мира за пределами паучьего леса. Но почему бы не выдумать себе знак?
Много, слишком много, бесконечно много здесь пауков...
И как странен сам лес. И женщина, заведшая меня в сторожку...
Но пора уходить. За паука, за его паутинку, как за ниточку, вытянуть себя назад, к свободному, настоящему солнцу.
Это не мир, а узорчатый морок. Сон, оплетающий паутиной тело, отравляющий разум тягучим туманом. Он распадается, подбрасывает, выкручивает наружу, в резкие запахи, проносит вихрем сквозь густо клубящуюся тьму, в облако серого дыма.
Кашель раздирает мне горло, и явь наполняется голосом:
-- ...просто ужасно боялась пауков... -
Женский голос. Прервавшись, он звучит уже другим тоном: - Глянь, очнулся. Добро пожаловать в Кардим, парень!
***
Кардим
В тюрьмах Кардима курили губчатый мох. Голубоватые его волоски соскребали с каменных стен и высушивали, осторожно перемещая драгоценные кучки вслед за квадратами солнца, что скользили по полу недолгую часть каждого дня. Солнце разбивалось на клетки толстой кованой решеткой, вделанной в окно - неровное отверстие, пробитое под самым потолком, то есть на уровне груди. Глупая решетка могла бы гордиться, глядя на пол: она заточила самого Гелиоса!
Никакой опасности от огня тюрьма не ждала. Камень и чугун. Она пережила не одну сотню лет и готовилась простоять еще по меньшей мере столько же.
Камера имела два выхода: через окошко - во двор и через дверь - в коридор. Первым могли бы пользоваться нетопыри и воробьи, но что им делать там, где нечем поживиться? Второе пропускало стражу и узников. В обе стороны. Тюрьма - не безнадежное место, ее покидают не только покойники.
В двери тоже было окошко, и отворялось оно в коридор. Приоткрыв заслонку, стражники заглядывали в камеру. Сквозь это же окно они проталкивали миски с едой, наполняемые из большого котла, который в часы кормежки таскали за собой. Каждой камере полагалось столько мисок, сколько в ней узников, но за распределением пищи никто не следил, так что еду получали лишь те, кто умел с нею не расстаться. Прочие слабели и умирали, и, если их смерть удавалось на некоторое время скрыть, сильнейшим доставались лишние порции.
Раз в день надзиратель в сопровождении четырех стражников с обнаженными короткими мечами обходил камеры. Обнаружив труп, он царапал метку на вощеной табличке, и на следующий день пищу для мертвого уже не выделяли. Вместо этого приходили могильщики - заключенные из числа тех, чей срок скоро истекает. Стражники ждали в коридоре, пока они проткнут тело железным штырем и за ноги выволокут из камеры.
Мох не заменял еду, но притуплял чувство голода. Курили его и от тоски, и от страха, и от скуки долгих однообразных дней. Когда кучка достаточно высыхала и начинала потрескивать под пальцами, ее разминали в труху и уплотняли, запихивая в щель между плитами пола. Затем туда плевали и ждали, пока труха не задымится под действием солнечных лучей.
Не знаю, почему мох начинал тлеть, жар не был силен. Но это обязательно случалось, и тогда приготовивший курево Дымовик почтительно приглашал Хозяина - сильнейшего в камере - первым отведать жертву. Тот ложился рядом с тлеющей щелью, складывал ладони воронкой, обращенной раструбом в пол, и начинал глубоко втягивать носом.
Через несколько полных вдохов он отваливался от тлеющего порошка и лежал, раскинув руки, уставившись в потолок незрячими глазами. Но не стоило доверять этой неподвижности - все, что происходило в камере, Хозяин замечал даже быстрее, чем в обычном состоянии. Я утверждаю это, поскольку бывал на его месте, сам упирался затылком в грязный камень.
На ощущение полного всесилия накладывалась одновременная расслабленность. Двигаться не хотелось, но чувства вовсе не спали - они обострялись так, что слышен был скрежет ключей этажом ниже. И голоса стражников, переругивавшихся у внешней стены, доносились отчетливо, а не едва на грани различимости, как это бывало обычно. Мнилось, что еще чуть-чуть, и сами их мысли окажутся перед глазами, можно будет переставлять их, словно камешки в известной игре.
Возрастала и сила мускулов.
Обманчив покой вкусившего дым. Однажды четверо стражников едва справились со спятившим Хозяином камеры, когда тому вздумалось вскочить и начать ломиться в дверь. Мне рассказывали, что сперва стражники хотели утихомирить бунтаря кулаками и скрутить его, повалив на пол. Но оказались разбросанными по коридору, как сухие листья, подхваченные осенним смерчем, - множество подобных вздымают облачка пыли на дорогах, пока летняя сушь не сменится дождями.
Уверовав в свою мощь, он успел добежать до решетки, что отделяет коридор от лестницы, и почти выбил ее, закрытую тогда всего на один засов. Но трое из четверых тюремщиков очнулись, выхватили мечи и ударили ему в спину. Только помутнением разума можно объяснить то, что беглец подпустил их: он слишком увлекся решеткой. Пронзенный насквозь несколькими ударами, прежде чем заметил нападавших, он все же сумел развернуться и броситься на них, обратить в бегство. Шагов десять гнал он стражу, пока не рухнул замертво. Меч торчал из спины.
Никто, кроме спятившего Хозяина, не попытался бежать, несмотря на распахнутую дверь, но двое отважились подсмотреть, осторожно высунув головы в коридор. От них история и разлетелась по тюрьме, передаваемая из камеры в камеру стуком.
Курить мох немедленно запретили. Под страхом смерти. Тогда это стали делать скрытно. Несколько казней не остановили заключенных. Постепенно внимание стражи ослабло, и дымить снова принялись почти в открытую.
Говорили, тот единственный безумец, вместо покоя обретший ярость, родился на далеком севере. Молился неизвестным богам с острыми именами и, будучи на воле, питался исключительно кровью кобылиц и синими пятнистыми грибами, ядовитыми для прочих. Где тут правда, где вымысел, судить не берусь. К моему появлению в Кардиме история успела стать легендой, отмерив не менее двух лет со дня событий. Как здесь говорили, скалясь: "поросла мхом".
В тот день, когда я очнулся, выдернутый из грез паучьего леса тонким, но одновременно резким запахом тлеющего дурмана, хозяин нашей камеры уже лежал, уставившись в потолок. Третий курильщик сменился на полу возле остывающей кучки пепла. Каждому доставалось все меньше дыма, и они не ленились болтать, поглядывая на меня, брошенного стражниками в углу.
Мое пробуждение прервало беседу. Расклеив веки, я прищурился: солнце еще жгло в окно, ярко освещая пол. Когда глаза привыкли, я обнаружил соседей - иссохшую женщину преклонных лет в сером драном рубище и парня, едва перевалившего за двадцать. Он попал сюда недавно - длинные волосы не успели засалиться и покрыться грязью как у прочих. Выглядел напуганным: заветного дыма ему не досталось или заключение еще не перебродило его душу в уксус, не перетерло все чувства в прах безразличия...
- Пауков? - Прохрипел я, цепляясь за последнюю фразу их разговора.
- Пауков? - Переспросила она будто бы с удивлением, но тут же заскрежетала смехом, вспомнила. - А, да, боялась пауков. Хуже смерти, да. Пауков. - Женщина дунула, сбрасывая жидкую челку с острого носа. - Прыткий, а. Едва глаза продрал... - Хихикнула она, на что-то намекая, и, заговорщицки огляделась, придвигаясь ближе: - Сам-то откуда, паучок?
Камера. Каменные полы и стены, серые и грязные от многих лет страха и безысходности, липкие напрасной надеждой.
Камера. Решетка, солнце, дверь. Бросилась в глаза почти свежая солома, наваленная в углу небольшой охапкой. На ней раскинулся здоровый детина. Хозяин.
Действительно. Откуда? Пауки не рассказали, и та женщина из леса молчала, словно рот ее был зашит.
Как попал сюда? А туда? Приснилось... Или сплю сейчас? Ощупал плечо рукой. Сдвинул ткань, осмотрел. Не было стрелы. Ни раны, ни шрама.
- Откуда... - Повторил по-прежнему хрипло. Что-то мешало в горле, словно ржавчина заполняла его: - А давно я здесь?
- А давно ты здесь? - Передразнила меня старуха. - А давно мы здесь все? Ха-ха-ха. Это как посмотреть, паучок, как посмотреть... Ты вот второй день, да, второй день, но где ты был раньше? Не через пару ли стен отсюда, этажом пониже?
В самом деле, где? Лес - сон. Реальность - тюрьма.
Память начала проясняться. Из тьмы небытия выполз туман, обрел формы, цвета, вкусы и запахи, принес звуки. Распахнулась дверь в прошлое: тюрьма. Карцер. Другая камера, где хозяином был я. Годы в тюрьме. За что? Как попал сюда? Туман сомкнулся стеной, дверь памяти захлопнулась.
Кардим. Что за слово такое? Город? Страна?
- Тюрьма, - проскрипела старуха, - крепость. Тебе ли не знать, паучок, сколько ты здесь? А мне, знать, пора ворожить, предсказывать судьбу... - она захихикала и подмигнула, - предсказать твою? - Не ожидая ответа, кивнула в сторону детины на сене. - Ждет тебя краткая дорога наверх, выгода, удача. Быть тебе нашим Хозяином. Уж не забудь тогда меня, не обидь.
Она слышит мысли или я думаю вслух? Сжал челюсти.
- Вот, гляди... - Из-под рубища на мгновение показался кулек из грязной тряпки. - Для тебя. Задымишь его. - Снова кивок в сторону детины на сене.
Ясно. Дворцовый переворот. Свержение тирана. Я - предводитель восставших. Снова и всегда. Были бы силы, рассмеялся бы. Ладно. Всему свое время. Время... Время? Пол закружился, в голове зазвенело, отпустило.
- А кто она? Боялась пауков? Расскажи. - Повернул я в старое русло. Нужно выиграть время. Приглядеться. Освоиться.
Женщина опять подмигнула, решив, что я заглотил наживку. Правильно решила.
- Эта-то? Померла она годов незнамо сколько тому назад. Может, сто, а может и пять по сто. Сказывают, удивительная красотка была. А звали ее Немервой.
***
Медвежьи горы
Здесь лес и лес. Заросшие горы.
Невысокий лес, редкий, напоминает щетину на подбородке. Глянуть издали - будто и густой, а как войдешь - свободно. Кривые сосны с плотной и темно-зеленой, отдающей в синеву кроной. С черно-коричневой кожей. Совсем не такие, как на равнине. Издали видятся они сизой шкурой, словно бы покрывают бока спящего зверя. Потому горы и прозваны Медвежьими, а вовсе не из-за медведей, впрочем, обитающих тут в изобилии.
Когда-то все это стояло на дыбах. Разъяренные каменные пласты наползали друг на друга, изгибались, складывались волнами, с грохотом и треском громоздились и проваливались к Аиду одним боком, другим устремляясь в небеса. Там они замирали, пораженные звездами. Окруженные и вкопанные открывшимся горизонтом.
Чувствовать щеками дождь и ветер. Прорастать деревьями. Покрываться снегом. Слишком много удивлений для камня, многолетиями дремавшего во мраке под гнетом собственного веса.
Когда-нибудь корни и ветер одолеют камень. Они и вода. Кости гор только кажутся крепкими. Но проточены в них щели и каверны, вымывается известь. Не случайно ведь дно котелка, забытого на костре, покрывается белым. То порошок, добытый водою в пещерах.
Так горы из неприступных крепостей превращаются в округлые руины. А пройдут новые многолетия, и будет на их месте степь, поросшая травой.
Люди не вечны, жизнь коротка. Но и горы сдаются времени. Кронос, хозяин вещей, великий пожиратель и родитель их. Скажи, зачем карабкаюсь по этим склонам? Что ищу? Здесь ли моя цель или дальше за хребтами, реками, морями - за горизонтом, за краем земли?
В Кардиме, что опять снился мне, говорили о новых богах. Тех, кто придут на смену Юпитеру и Юноне. Их будут восхвалять, как некогда восхваляли тебя - титан, низвергнутый детьми.
Звучно декламирую, эхом отвечает ущелье:
"Золототронную славлю я Геру, рожденную Реей, вечноживущих царицу, с лицом красоты необычной, громкогремящего Зевса родную сестру и супругу - все на великом Олимпе блаженные боги благоговейно ее наравне почитают с Кронидом..."
Они забудут тебя совсем, Кронос. Обезличат и сделают орудием в руках очередного Всемогущего и Вечного Господа. Вечного, Кронос - не смешно ли? Они позабудут тебя, но ты не забудешь. Продолжишь миг за мигом сокращать жизнь и людям, и их богам. Пока не рухнут статуи в грязь. Покуда не сравняются с землей города.
Эномай рассказывал о храме, виданном им в дикой стране, что омывается Океаном. Храме, наполовину затопленном лавой. Никто из местных не помнит, когда в последний раз растворялось жерло горы, на склоне которой расположено святилище. Не помнят извержений. Могучие дубы выросли в долине на застывшем шлаке и пепле. Многие века, а, может, и тысячи лет им - кто знает? Настолько толсты они, что нужно нескольким людям взяться за руки, чтобы охватить ствол любого.
Что за богов почитали там? Кто был средь них верховным? Зевс-Юпитер громовержец или бородатый германец-дикарь? Может быть, Кронос, они молились тебе? Или твоему отцу?
Горько усмехаюсь, вспомнив Эномая. Все они в прошлом. Их нет. И память залита лавой, поросла дубами и орешником.
Кронос, ты пожрал всех.
Так, разговаривая с собой, ступил я в Иллирию, дикую страну либурнов, далматов, яподов, паннонцев и прочих, то покорных Риму, то бунтующих против него, беспокойных племен. Ступил, и сердце защемило узнаванием: здесь уже был я, здесь проходил, топча твердые камни, сминая жесткие травы. Здесь ловил ртом прохладные струи ручья, падавшего со скалы в быструю бирюзовую реку. Отсюда судьба волокла меня, скрученного, как барана, нитями мойр, пока не швырнула под ноги твои, Сулла, на арену, истоптанную сандалиями мертвецов. Швырнула твоими руками, Лентул Батиат - и поэтому я отрубил их.
Фракия не влекла меня боле. Незачем возвращаться в разоренное гнездо.
И Фивы... Афины... Пелопонес, хоть и стал мне вторым домом, не сможет вместить обратно птенца, разбившего скорлупу. Ахейцы, победители Трои, сгинули в пепле времен, что осталось от вас в усмиренной земле? Поддержав Митридата, не угадали Перикловы внуки, как выпадут кости, не допускали, что лев растерзает слона, что при Орхомене вождя своего не покинут легионеры, но загонят в болото привычного к водной среде Архелая и над костьми его войск водрузят горделивых орлов.
Говорят, семикратно превосходил Архелай Суллу, и где он теперь? Где свобода ваша?!
Нет, не пойду ни туда, ни туда. Даже если бы хотел - не дойти. Путь оборвется раньше. Чувствую, хоть не могу объяснить - озеро на пути, большое ленивое озеро; лилии, рыба, зеленая скучающая река... Что-то там ждет меня и не пустит дальше.
***
Сидеригонова крепость
Серыми прямыми линиями, узкими ломаными плоскостями высечена в небе цитадель.
Венчая хребет, запирает она два перевала разом: западный ведет от побережья в Руми, а восточный позволяет добраться до варварских лесов на севере Сетии. Туда редко ходят караваны, но зато оттуда могли бы спускаться орды. Могли бы, однако варвары избирают для набегов другие, менее удобные дороги, потому что Сидеригонова крепость неприступна и готова обрушить камни, стрелы и горящую смолу на любой отряд, попытайся тот миновать перевал без дозволения румиев, уже без малого триста лет контролирующих высоту.
И вот я здесь. Стою, упершись ногою в зубец стены и спиной - в другой зубец. Обдуваем холодным резким ветром. Шерстяной плащ помогает едва.
Я здесь. Вглядываюсь в туман на востоке. Оттуда ждем гонца.
Крепость непреступна, но мы взяли ее и теперь я - здесь.
Башня Верхнего Ветра нависает надо мной. Это высшая точка крепости. Над нею только небо и снега окрестных вершин, недостижимые для человека и лежащие от нас через перевал.
Считается, что крепость построена Сидеригоном Вторым около трех веков назад. Я сомневаюсь, что это так. И огромные, отесанные черные глыбы, уложенные в фундамент крепости, и то, как зеркально блестят они, если смотреть при свете факела в подземелье, а не снаружи, где вода и ветер иссекли им бока - едва ли все войска и рабы Сидеригона оказались бы в силах поднять хоть один такой блок. Сомневаюсь, что они стали бы до блеска полировать фундамент. Да и не смогли бы.
А вот выше - серая кладка, камень взят неподалеку, на этом же хребте. Похоже на старую румийскую работу, только цемент другой, не известковый, не белесый, а коричневый. На крови замешан или на яйцах, а, может быть, глина такая - теперь уже не сказать.
Ждем гонца. Ждем вестей от Ганника.
Крикс и Эномай уже прошли. Последние два легиона минуют перевал - и прощай, Руми. Спи спокойно, Вечный Город, мы не станем бросаться на твои стены волнами самовлюбленных баранов. Баранов, загнанных собственной глупостью и жадностью на заклание войскам Помпея и Лукулла.
Нет. Вместо этого мы двинемся на запад и вдохнем новый огонь в раздавленных марианцев. Вот там пусть опять повоюет Помпей Великий. Пусть побегает по горам и лесам, теряя людей и веру в благосклонность богов. Олимп покровительствует удачливым.
Мы поднимем галлов, призовем германцев. Мы пойдем в Египет. Мы разожжем такой пожар, что румии сгорят дотла!
***
Море
Соленое, зеленое, синее и голубое. Обжигающе-ледяное или почти неощутимое от тепла. Черно-белое, посеребренное луной. Переливающееся самоцветами, расплавленное солнцем, с подвижными и яркими бликами на песчаном дне.
Даже там нет простой понятности, утвержденной богами. Морское дно подвижно - покрыто ли оно камнями, водорослями или плоско. Потому что над ним - волны, а на нем - их тени и отражения.
Было бы глупо не замечать. Нам, теням, не замечать их, отказывая в осязаемости. Ведь мы видим, как пляшут огни на подводном песке. Мы видим, значит они есть, иначе бы нам нечего было видеть. И так же мы видим друг друга. Разве что тут зрение дополняется вкусом, слухом, запахом и осязанием. Но с чего бы доверять пяти чувствам более, чем одному?
Все мы лишь тени и блики, преломленные Океаном. Братом твоим, Кронос. Или тобой? Тени вечного Хаоса. Вечного, Кронос - ты знаешь, каков вкус этого слова.
Мысль способна убить вернее, чем лев на арене. Она же способна дать силу выжить. Стиснуть зубы и потерять все: смысл и саму надежду его найти; ощутимость мира; веру в богов и друзей; любовь и честь... Оставить только кулак - суть Рима - и зажатый в нем меч.
Кронос, не думая, преломляет нечто и порождает этим нас - пропускает сквозь себя на землю семена неба*.
Море выбрасывает пену и водоросли, гнилые стволы и афродит. Принимает в себя жертвы и корабли. Но это только кажется так. На самом деле все это, все вокруг - дно... (я останавливаюсь, чтобы отдышаться; хватаюсь за дерево левой рукой, а правой обвожу горизонт, запертый горами)... Это - дно, и горы здесь так же иллюзорны, как деревья, покрывающие их; как ленивые сытые медведи; как я, который день сбивающий обувь о камни, упорно выискивающий перевалы.
На запад.
Мне неизвестно, почему иду в сторону падения солнца. Можно было выбрать любую из восьми. Но я не умею выбирать и не хочу сидеть без движения. Солнце рано или поздно скатится к Эребу. Почему бы и нет? Я следую за ним.
В середине одного из таких дней показалось море. О, Талласа! Далеко внизу лежало оно, прикрытое дымкой. Казалось, уже к ночи мне удастся соленой водою смыть пыль с истрепанных сандалий. Однако ночь застала на спуске. Пришлось остановиться, а затем еще день провести в пути. Лишь тогда, поздним вечером, открылась мне долина, переходящая в галечный пляж. Долина, зажатая меж двух хребтов, что отвесными мысами выдаются в открытое море. Туда же стекала речушка, почти незаметная за тростником.
Вместе с сумерками вошел я в пену, упал на колени и замер, омываемый прибоем. Вода шипела и пузырилась. Побрякивая камушками, сползала волна с берега, а потом снова урчала, накатываясь.
Солнце село. Дымка в безлунном небе скрыла звезды.
Я вышел на берег, сел на гладкий, еще не остывший от дневного жара валун. Море ворчало в нескольких шагах, глухо раскатывая согласные звуки.
Упорство воды перетрет и эту гальку, Кронос. Здесь будет песок. Если люди еще не вымрут, на песке появятся следы босых ног. И, может быть, копыт. А, кто знает, вдруг в этой долине построят дома - приплывут или сойдут с гор, подобно весенней воде, и возведут город. И дети, сотворяя подобие, станут лепить из мокрого песка стены и башни - тревожить духов прошлого.
Песок - твой символ, Кронос. Вода и песок. Вода дает жизнь. Как бы ни был холоден и тяжел мокрый песок, в нем могут укорениться пальмы, ирис или тростник. Сухой же песок - мертв. Ветер носит его, перекатывая с бархана на бархан, но кроме Эола некому выжить над ним, заполнить собою место - и поэтому зовутся те места пустынями.
Здесь, на берегу моря, песок мокр. И здесь есть жизнь - крабы, быть может... Что-нибудь съедобное. Днем можно накопать корней рогоза выше по течению реки или попытаться наловить рыбы.
Я расстелил плащ и завернулся в него, отойдя от берега шагов на сто, в заросли, и не рискуя разводить костер. Мокрую тунику снял и положил рядом на плоский камень. Пусть высохнет под утренним солнцем.
Голод - одна из выдумок могучих богов - пытка и стимул всем существам к движению. Сейчас голод - не самая большая помеха; я устал слишком сильно и быстро усну, согретый шерстью плаща (а, может быть, еще сильнее - надеждой утром раздобыть еду).
Удача моя оказалась даже большей, чем думал. Невдалеке от берега, среди переливающихся мокрым солнцем окатанных и обросших водорослями булыжников, обнаружился подарок Посейдона - колония мидий. Большие раковины и раковины поменьше - они лепились к камням и неохотно отставали, предавая мне свои жизни. На многие дни вперед я обеспечен пищей. Если суждено задержаться надолго. Но что-то подсказывает: не будет этого. Это "что-то" завело меня в паучий лес, оно же протащило через горы на запад.
Сидя на берегу и вглядываясь в плеск солнечных бликов на подводных валунах, я гадаю, сколько еще - день или два... А, может быть, и прямо сейчас раздастся топот копыт, заскрипят ремни или звякнет металл доспехов, вынырнет из-за мыса трирема или с неба падет огненный змей.
Мне все равно: кто был камешком в чужой игре, поймет меня - но мне любопытно - что же, кто же окажется следующим ходом. Ведь так, следуя и подчиняясь, распознавая и связывая, можно понять, наконец, главное - свести нити к пауку.